Президент кивнул головой.
Господин Лемерль был в самом деле лейтенантом милиции. Он был также националистским кандидатом в квартале Виель-Одриет.
Адвокат продолжал:
– Нет, разумеется, я хорошо знаю те скромные и драгоценные услуги, которые ежедневно оказывают эти охранители спокойствия доблестному населению Парижа. И я никогда бы не согласился, господа, взять на себя защиту Кренкебиля, если бы я видел в нем оскорбителя бывшего солдата. Моего клиента обвиняют в том, что он сказал: «Смерть коровам!» Смысл этой фразы всем известен. Если вы заглянете в известный словарь, вы там прочтете: «Корова, лентяй, тунеядец. Лениво валяется, как корова, вместо того чтобы работать. Корова, продающаяся полиции: полицейский шпион». «Смерть коровам!» – говорится в известном кругу людей. Но весь вопрос в том, как сказал это Кренкебиль? И даже сказал ли он это? Позвольте мне, господа, в этом усомниться. Я не подозреваю полицейского Матро ни в каком дурном намерении. Но он, как мы уже заметили, отправляет тяжелую службу. Он иногда утомлен ею, измучен. При таких условиях он легко мог быть жертвою некоторого рода галлюцинации. И если он вам говорит, господа, что доктор Давид Матье, кавалер Почетного легиона, главный врач больницы Амбруаз-Паре, представитель науки и человек из общества, тоже крикнул ему: «Смерть коровам!» – мы вынуждены признать, что Матро есть жертва психоза и, если выражение не покажется вам слишком сильным, жертва бреда преследования.
И даже в том случае, если бы Кренкебиль в самом деле крикнул: «Смерть коровам!» – нужно еще узнать, имеют ли эти слова характер преступления в его устах. Кренкебиль – незаконный сын уличной торговки, погибшей от пьянства и разврата; он родился алкоголиком. Вы видите его здесь отупевшим от шестидесяти лет нищеты, и вы скажете, господа, что он не ответственен.
Господин Лемерль сел, и президент Буррищ прочел сквозь зубы приговор, осуждавший Жерома Кренкебиля к двум неделям тюремного заключения и 50 франкам штрафа. Трибунал основывал свое мнение на показании полицейского Матро.
Когда Кренкебиля вели длинными и темными коридорами здания суда, старик почувствовал страшную потребность в сочувствии. Он обернулся к сопровождавшему его сторожу и три раза назвал его:
– Служивый!… Служивый!.. А?.. Служивый! – Старик вздохнул. – Если бы мне две недели тому назад сказали, что со мной случится то, что случилось!..
Потом он высказал следующую мысль:
– Слишком скоро говорят они, эти господа. Они хорошо говорят, только слишком уж скоро. С ними нельзя столковаться… Служивый, как вам кажется, скоро они говорят?
Но солдат шагал, не говоря ни слова и не поворачивая головы. Кренкебиль спросил его:
– Почему же вы мне не отвечаете? – Солдат продолжал хранить молчание. Старик с горечью заметил ему:
– Ведь и с собакой разговаривают. Почему же вы ничего не говорите мне? Может быть, вы никогда не открываете рта; значит, вы боитесь проветривать его иногда.
Отведенный снова в тюрьму, Кренкебиль в встревоженном удивлении сел на свой прикованный к стене табурет. Он не понимал путем, что судьи его ошиблись. Под величием форм трибунал скрыл от него свои слабости. Ему трудно было поверить, что прав был он, а не эти важные чиновники, рассуждений которых он не понимал. Ему и в голову не приходило, чтобы в таком торжественном обряде что-нибудь хромало. Не бывая ни в церкви, ни в Елисейских Полях, он во всю свою жизнь не видал ничего великолепнее суда исправительной полиции. Он хорошо знал, что не говорил: «Смерть коровам!» Но если его приговорили за эти слова к двум неделям тюремного заключения, то все дело представлялось в его мозгу какой-то величественной тайной, одним из тех догматов веры, с которыми набожные люди соглашаются, не понимая их, – каким-то таинственным откровением, величественным и ужасным в одно и то же время.
Этот бедный старик признавал себя виновным в том, что он как-то мистически оскорбил полицейского номер 64, подобно тому как маленький мальчик, принимающийся учить катехизис, считает себя виновным в грехе Евы. Сажая его в тюрьму, ему сказали, что он кричал: «Смерть коровам!» Следовательно, он это действительно кричал каким-нибудь таинственным, ему самому неизвестным способом. Он был перенесен в сверхъестественный мир, и суд над ним показался ему каким-то апокалипсисом.
Если он не мог составить себе ясного представления о своем преступлении, то не более ясно было у него и представление о наказании. Его осуждение казалось ему торжественным и величественным обрядом, ослепительным событием, которого нельзя понять, нельзя оспаривать и которое не должно ни радовать, ни огорчать.
Выйдя из тюрьмы, Кренкебиль по-прежнему возил свою тележку по улице Монмартр и кричал: «Капусты, репы, моркови!» Он не гордился своим приключением и не стыдился его. У него не осталось от него также и тяжелого воспоминания. В его мозгу оно имело вид театрального представления, путешествия, сна. Одна старушка, подойдя к тележке и выбирая сельдерей, спросила его:
– Что с вами случилось, дядя Кренкебиль? Целых три недели мы вас не видели. Уж не были ли больны? Вы побледнели немного.
– Я барином жил это время, мадам Мальош, – сказал старик.
Ничто не изменилось в его жизни, кроме того, что в этот день он чаще, чем обыкновенно, заходил в кабак, потому что ему все казалось, что теперь праздник и что он познакомится с очень добрыми людьми. Он немного навеселе вернулся в свой угол. Растянувшись на матраце и укрывшись вместо одеяла мешками, которые ему одолжил торговец каштанами с угла, старик подумал: «На тюрьму нечего жаловаться; там все есть, что нужно человеку. Но все-таки у себя дома лучше».