Люси Малори
6
Доброе дело совершается всегда с усилием, но когда усилие повторено несколько раз, – то же дело становится привычкой.
__________________________________
Не пренебрегай никаким делом, которое может приучить тебя к деланию добра, а тем более таким, которое может отучить тебя от делания зла.
Болезнь
Болезни – естественное явление, и надо уметь относиться к ним, как к естественному, свойственному людям условию жизни.
1
Пренебрежение к здоровью тела лишает возможности служения людям. Излишняя забота о своем теле приводит к тому же. Для того чтобы найти середину, есть одно средство: заботиться о своем теле в той мере, в которой это не мешает служению, не противоположно ему.
2
Когда больной перестает жить и всю жизнь сосредоточивает на лечении, ему гораздо выгоднее бы было не только при неизлечимой болезни, но и при болезнях излечимых, не обращая внимания на болезнь, жить обыкновенной жизнью, которая, если бы даже и сократилась от этого (что всегда сомнительно), но была бы жизнью, а не постоянным страхом и заботой о своем теле.
3
Нет такой болезни, которая бы мешала человеку исполнять то, что он должен. Не можешь служить людям трудами, служи примером любовного терпения.
4
Болезни мысли губительнее и встречаются чаще, чем болезни тела.
Цицерон
5
Изречение Гиппократа о том, что основное условие лечения то, чтобы оно не вредило, часто не применяется и по отношению к телу; по отношению же к душе никогда не применяется.
Правило не вредить телу не соблюдалось при прежних кровопусканиях, не соблюдается и теперь при операциях, при принимании ядовитых лекарств и многом другом. О вреде же душе, всегда сопутствующем всякому лечению, никто не думает и не поминает. А между тем вред этот состоит в оправдании самого грубого эгоизма: требования служения себе
__________________________________
Не бойся болезни, бойся лечения, и лечения не в смысле вредных лекарств, а главное, лечения в смысле признания себя вследствие болезни освобожденным от нравственных требований.
Живые мощи
Край родной долготерпенья —
Край ты русского народа!..
Ф. Тютчев
На следующий день я проснулся ранехонько. Солнце только что встало; на небе не было ни одного облачка: все кругом блестело сильным двойным блеском, блеском молодых утренних лучей и вчерашнего ливня. Пока мне закладывали таратайку, я пошел побродить по небольшому, некогда фруктовому, теперь одичалому саду, со всех сторон обступившему флигелек своей пахучей, сочной глушью. Ах, как было хорошо на вольном воздухе, под ясным небом, где трепетали жаворонки, откуда сыпался серебряный бисер их звонких голосов! На крыльях своих они, наверно, унесли капли росы, и песни их казались орошенными росою. Я даже шапку снял с головы и дышал радостно – всею грудью… На склоне неглубокого оврага, возле самого плетня, виднелась пасека, узенькая тропинка вела к ней, извиваясь змейкой между сплошными стенами бурьяна и крапивы, над которыми высились бог ведает откуда занесенные остроконечные стебли темно-зеленой конопли.
Я отправился по этой тропинке; дошел до пасеки. Рядом с нею стоял плетеный сарайчик, так называемый омшаник, куда ставят улья на зиму. Я заглянул в полуоткрытую дверь; темно, тихо, сухо; пахнет мятой, мелиссой. В углу приспособлены подмостки, и на них, прикрытая одеялом, какая-то маленькая фигура… Я пошел было прочь…
– Барин! а барин! Петр Петрович! – послышался мне голос, слабый, медленный и сиплый, как шелест болотной осоки.
Я остановился.
– Петр Петрович! Подойдите, пожалуйста! – повторил голос. Он доносился до меня из угла с тех, замеченных мною, подмостков.
Я приблизился и остолбенел от удивления. Передо мною лежало живое человеческое существо; но что это было такое?
Голова совершенно высохшая, одноцветная, бронзовая, – ни дать ни взять – икона старинного письма; нос узкий, как лезвие ножа; губ почти не видать, – только зубы белеют и глаза, да из-под платка выбиваются на лоб жидкие пряди желтых волос. У подбородка, на складке одеяла, движутся, медленно перебирая пальцами, как палочками, две крошечные руки тоже бронзового цвета. Я вглядываюсь попристальнее: лицо не только не безобразное, даже красивое, – но страшное, необычайное. И тем страшнее кажется мне это лицо, что по нем, по металлическим его щекам, я вижу – силится… силится и не может расплыться улыбка.
– Вы меня не узнаете, барин? – прошептал опять голос; он словно испарялся из едва шевелившихся губ. – Да и где узнать! Я – Лукерья… Помните, что хороводы у матушки у вашей, в Спасском, водила, помните… Помните, я еще запевалой была?
– Лукерья! – воскликнул я. – Ты ли это? Возможно ли?
– Я, да, барин, я. Я – Лукерья.
Я не знал, что сказать, и как ошеломленный глядел на это темное, неподвижное лицо с устремленными на меня светлыми и мертвенными глазами. Возможно ли? Эта мумия – Лукерья, первая красавица во всей нашей дворне, – высокая, полная, белая, румяная, – хохотунья, плясунья, певунья! Лукерья, умница Лукерья, за которою ухаживали все наши молодые парни, по которой я сам втайне вздыхал, я – шестнадцатилетний мальчик!
– Помилуй, Лукерья, – проговорил я наконец, – что это с тобой случилось?
– А беда такая стряслась! Да вы не побрезгуйте, барин, не погнушайтесь несчастней моим, – сядьте вон на кадушечку – поближе, а то вам меня не слышно будет… вишь, я какая голосистая стала!.. Ну, уж и рада же я, что увидала вас! Как это вы в Алексеевку попали?